Посвящается Карен, с любовью
Рано или поздно приходит время, и ты понимаешь: ничего нового или значительного больше не совершить. Тогда остается только достать огромный гроссбух и подвести итоги — что же такого ценного можно оставить потомству. Тут проявил себя молодцом, тут храбрецом; в таком-то году историю добротную рассказал; в таком-то десятилетии поучаствовал в важном общественном движении. Дети тоже учитываются. И книги. Преданные друзья. Мужья и жены. Братья наши меньшие. Холм в честь тебя назвали. А потом столь тщательно заготовленные лавры берут и рассыпаются в прах.
Культурная амнезия. Мы похоронили вчерашний день. Кто сегодня помнит Криспуса Эттакса или Эдуарда Яшинского, Бетти Пейдж или Уэнделла Уилки, Элвина Роя или Мемфис Минни Дуглас? Человек семь на всем белом свете помнят их: вы, да я, да еще пятеро.
Слоновьи бивни, все крушившие в ударе,
Сегодня скрыты в биллиардном шаре.
Роланда меч, покрытый бранной славой,
Давно рассыпался трухою ржавой.
Могучий гризли, всех страшнейший зверь,
Под ноги лег простым ковром теперь.
И Цезарь — бюстиком на полку встал…
И я немного нынче захворал.
Так и после моей смерти никто, конечно же, не вспомнит, что именно я первым напечатал Ленни Брюса; спас от застройщиков две сотни акров прибрежной земли; самолично поймал одного угонщика машин; вычислил и помог засадить за решетку домушника; переписывался с загадочным Б. Травеном и выпустил первую книгу его рассказов; добился от Американской ассоциации авторов детективов выплаты гонораров писателям и редакторам, которые работали над их антологиями.
Для меня все это важно, но после моей кончины… мир обо всем забудет. Награды и премии, легендарные похождения, расточительная любовь… все туманится в зеркале, зеркало укутывают белым покрывалом и убирают с глаз долой вместе со старинной мебелью, которую однажды, какой-нибудь зябкой ночью, рубят на дрова. И кто тогда скажет, что было важным для человека при его жизни, что стоящего он успел сделать?
Лишь по чистой случайности и очень немногое может избежать забвения в океане времени.
Все больше и больше убеждаюсь в том, что из всех возможностей, предоставленных мне судьбой, открытие Дэна Симмонса — мой самый надежный спасательный круг, обломок, зацепившись за который я не утону в этом океане.
Да-да, именно так. Я его открыл.
Стэн Фреберг однажды выпустил прекрасную пластинку под названием «Соединенные Штаты Америки. Том первый: Ранние годы». Там был один чудный диалог. Колумб встречает на берегу индейцев и говорит им: «Я вас нашел!», а они в ответ: «А мы и не терялись. Мы-то знали, что мы тут». Тогда Колумб поправляется: «Ну, по крайней мере, я открыл, что вы здесь, на берегу». Они вроде как соглашаются: странный какой-то тип, ну да ладно.
Вот почти так же я открыл Дэна Симмонса. На берегу. Он там сидел обгоревший и злой.
Достойная история. Можно кое-чему поучиться на примере такого вот случайного литературного открытия.
Запишу-ка я ее для потомства.
Всему виной Эд Брайант; теперь он близкий друг Дэна, но тогда они не были знакомы. Мы с Эдом давно приятельствовали; думаю, именно поэтому жарким дождливым летом тысяча девятьсот восемьдесят первого я и согласился выступить в качестве почетного гостя на писательской конференции в колледже Колорадо Маунтин. Нужно было провести семинар для группы амбициозных дилетантов — еще больших любителей, чем те начинающие авторы, с которыми я неоднократно работал на клэрионских конференциях. Меня от этой мысли бросало в дрожь.
Условия не очень-то способствовали плодотворному общению: душные аудитории, стулья с плоскими спинками, страшно неудобные жесткие парты, прямо как в третьем классе. Они еще и стояли рядами. В середине комнаты — возвышение, с которого, как предполагалось, восседающий лицом к слушателям «наставник» будет сеять разумное, доброе, вечное в малообразованные умы.
Кошмар какой-то… особенно если вспомнить Клэрион, где уютные кресла и диваны составлены в круг, всем друг друга хорошо видно и лектор не доминирует над слушателями. К тому же в Колорадо Маунтин группа была слишком большая — со всеми поработать никак не успеешь.
Я приехал накануне вечером, и мне выдали пачку рукописей для разбора на семинаре. Никто не объяснил, в каком порядке рассказы будут обсуждаться, поэтому я принялся читать наугад, не особенно впечатленный качеством материала, но в надежде, что именно эти работы окажутся первыми в списке.
И вот на следующее утро добираюсь я до вестибюля, где участники толкутся и пьют кофе с булочками, и проверяю этот самый список. Вообразите себе мою «радость»: оказывается, я даже не открыл те три-четыре рассказа, которые предполагается обсудить в первую очередь, а потратил всю ночь на чтение тех, что отнесены на конец недели.
Быстро хватаю со стенда непрочитанные рассказы, забиваюсь в дальний угол библиотеки и принимаюсь наверстывать упущенное. Первые три написаны прилично, но ничего особенного. Четвертый — просто ужас какой-то. До пятого добраться не успеваю… объявляют начало семинара.
Я вошел в аудиторию, увидел толпу людей за партами и пустой стул на возвышении, ожидавший меня, словно странствующего миссионера-возрожденца, который приехал проповедовать Слово Божье, — и сердце мое упало. Утро обещало быть чертовски трудным.
Поймите, я не верю в то, что «писать может каждый». Каждый (или каждая) способен складывать слова в некоторую осмысленную последовательность, если обладает элементарными языковыми навыками и хотя бы минимальным читательским опытом. Этого вполне достаточно, чтобы сочинять письма, кандидатские диссертации или заниматься «творчеством», но недостаточно для того, чтобы быть писателем. Именно писателем, а не «автором», коих, увы, сегодня расплодилось немало: Джудит Кранц, Эрик Сигал, К. В. Эндрюс, Сидни Шелдон — список можете продолжить сами. Чтобы быть писателем, нужно слышать музыку. Лучше не могу объяснить. Нужно просто слышать музыку. Пусть синтаксис хромает, пусть ошибок миллион, пусть тема сырая, но ты читаешь и понимаешь — это писатель. Сбивчиво, слова подобраны неверно, но страницы наполняет музыка. И по-другому не бывает, что бы там ни думали любители или чрезмерно сердобольные души.