Судьбе было угодно, чтобы в какой-то сотне ярдов от палатки тридцать четыре-двадцать четыре стояла запряженная повозка. В кузове лежали свернутые одеяла, но ни возницы, ни грузчиков поблизости не оказалось. Я неуклюже ухватил старых сгорбившихся коняг под уздцы и кое-как развернул телегу. Смирные сивые лошадки послушно потрусили за мной вверх по холму.
Никогда прежде не доводилось мне ездить на лошади или править упряжкой. К 1913 году их успели вытеснить автомобили. По улицам Честнат-Хилла, конечно, иногда проезжали коляски, но их уже расценивали как чудачество. Мистер Эверетт, развозчик льда, кататься в своем фургоне мальчишкам не позволял, а его конь имел обыкновение кусать зазевавшихся малышей.
Так что я вел упряжку очень осторожно, опасливо поджимая пальцы. Мне даже в голову не приходило, что это воровство. Капитану Монтгомери нужен был фургон. Я выполнял его приказ.
— Молодец, Джонни.
На улице, в свете фонарей, старик по-прежнему выглядел довольно внушительно в своем длинном помятом мундире. Пистолет он спрятал, но наверняка держал его где-нибудь наготове. На правом плече у ветерана болталась тяжелая холщовая сумка. Я разглядел эмблему на шляпе и три маленькие медали на груди. Ленточки так выгорели, что цвет было не различить. Голая шея капитана походила на узловатое переплетение веревок, совсем как те, что дома, в Честнат-Хилле, свисали с ворота старого колодца.
— Вперед, парень. Нужно поторапливаться, если мы хотим опередить этого сукина сына Айверсона.
Монтгомери взгромоздился на облучок, описав в воздухе дугу деревянным обрубком, и сжал в кулаке поводья. Руки его напоминали древесные корни. Не раздумывая ни минуты, я вспрыгнул на сиденье слева от него.
Тем поздним вечером тридцатого июня в Геттисберге царила суматоха и горело множество огней, но мы как будто проехали через город в полнейшей темноте. Все вокруг казалось мне таким далеким, не имевшим отношения к цели нашего путешествия, хотя, что это за цель, я толком не знал. Освещенные окна домов и гостиницы походили на бледные, тающие искорки умирающих светлячков.
Через несколько минут мы миновали последний дом в северной части города и свернули на северо-запад, где, как я позже выяснил, начиналась дорога на Маммасберг. Повозка нырнула под сумрачный лесной свод, но я успел оглянуться и бросить прощальный взгляд на Геттисберг и палаточный лагерь. Окна домов выглядели бледными и тусклыми на фоне яркого пламени сотен походных костров. Я смотрел на бесчисленные оранжевые созвездия: там в темноте толпилось столько ветеранов, что хватило бы на целую армию. Может, именно такое зрелище открылось пятьдесят лет назад конфедератам, подступавшим к Кладбищенскому хребту и Калпову холму?
Неожиданно меня пробрала дрожь: ведь пятьдесят лет назад вечеринку здесь закатывала сама смерть. Сто сорок тысяч гуляк прибыли по ее приглашению, облачившись в похоронные наряды. Отец рассказывал, что, отправляясь в бой, солдаты прикалывали к мундирам маленькие ярлычки, чтобы после окончания бойни можно было опознать тела. Я оглянулся на капитана, пытаясь рассмотреть в темноте желтый клочок бумаги, пришпиленный к форме, с указанием имени, звания, родного города. А потом до меня дошло: ярлычок болтался на груди у меня самого.
Я снова бросил взгляд на далекие огни и подивился про себя странному стечению обстоятельств: спустя пятьдесят лет после кровавого празднества пятьдесят тысяч выживших снова вернулись сюда.
Лагерь ветеранов скрылся из виду. Вокруг шелестел лес. Ночную тьму освещали лишь последние отблески заката на летнем небе да мерцавшие вдоль дороги светлячки.
— Парень, ты помнишь Айверсона?
— Нет, сэр.
— Смотри.
Монтгомери сунул что-то мне в руку. Я наклонился, силясь разглядеть предмет: это оказался старый, потрескавшийся от времени ферротип. На нем едва можно было различить бледное квадратное лицо с какими-то темными разводами — наверное, усами.
— Проклятая годовщина — в списках его нет, — прошептал старик, выхватывая у меня портрет. — Весь день проверял, черт его дери. Не приехал. Так я и думал. Два года назад в газете написали, он умер. Черта с два.
— Да.
Лошадиные копыта приглушенно стучали по пыльной дороге. В голове моей было так же пусто, как и в раскинувшихся вокруг полях.
— Черта с два, — продолжал капитан. — Он вернется сюда. Так ведь, Джонни?
— Да, сэр.
Упряжка взобралась на бровку холма, и старик слегка натянул поводья. Во время езды его протез ритмично постукивал по деревянным козлам, и теперь, когда лошади замедлили шаг, этот ритм поменялся. Мы по-прежнему ехали через лес, но справа и слева в просветах между деревьями то и дело мелькали возделанные поля, огороженные каменными стенами.
— Черт возьми. Парень, ты видел — мы уже проехали дом Форни?
— Я… Нет, сэр. Вряд ли, сэр.
Откуда мне было знать, проезжали ли мы дом Форни? Я понятия не имел, кто такой этот Форни. И еще я знать не знал, почему блуждаю ночью по лесу с каким-то странным стариком. Я с удивлением понял, что вот-вот заплачу.
Капитан меж тем дернул вожжи, лошади съехали с дороги и остановились в небольшой рощице. Кряхтя и сопя, Монтгомери принялся слезать с облучка.
— Помоги мне, парень. Надо устроить привал.
Я обежал повозку и протянул ему руку, ветеран навалился мне на плечо и неуклюже спрыгнул на землю. От него странно пахло — какой-то кислятиной, почти как от того древнего, вонявшего мочой матраса, который лежал в сарае за школой, у самой железной дороги. Билли утверждал, что там ночуют бродяги. Окончательно стемнело. На той стороне дороги над полем взошла Большая Медведица. Древесные лягушки и сверчки вовсю готовились к ночному концерту.